Монархия — старость, республика — юность

МОНАРХИЯ — СТАРОСТЬ, РЕСПУБЛИКА — ЮНОСТЬ
В давние, давние годы, размышляя о том, что такое монархия и что такое республика и чем они не по форме, а в душе и сердце различаются в себе, я пришел к странному выводу, но который сохраняю и до сих пор: республика — это молодость сил, а стало быть и энергий; это — предприимчивость, вытекающая из непрестанного желания упражнять силы; это — любовь к новому, вытекающая из любопытства ума; наконец — это неопытность, ошибки, но которые как-то легко переживаются, как молодые ушибы, молодые падения. Мать-история говорит своему любимому дитяти, человеку: «ничего, — до свадьбы долго, заживет». И — заживает.

Но и это даже не самое, не самое главное. Ведь есть и юные старички, преотвратительные. Есть юноши, «страдающие пороком», о котором все знают и которого никто вслух не называет. Нет, республика не есть просто юность годов возраста. Республика есть чудный сон юности, это — невинность. Это я писал, когда во Франции произошла Панама, то есть обнаружилась безумная бесчестность, низость «республиканского буржуазного строя», с раскрывшимися «шантажистами прессы», т. е. с подкупом буржуазной печати и т. д. И я сказал твердое, непоколебимое до сих пор слово: «да они все старички, эти теперешние французы... Какие же они к чорту республиканцы?» И развил мысли исторически, по которым:

Республика есть невинность и детство, монархия есть грех, опыт и старость. Крепкое, многодумное и порочное, но старость.

И вот когда русская республика в феврале и марте такою птичкою взвилась в небо, я воскликнул невольно, неодолимо, скажу откровенно — даже против всех своих прежних убеждений:

«Господи, неужели опять молодость? Для России-то, после тысячи лет ее существования? Но птичка летит, птичка далекая — милая! Господи! — да скажем «слава Богу». У Руси все необыкновенно:

Аршином общим не измерить

У ней особенная стать!

Перекрестимся старческим крестом, возблагодарим Бога, и скажем: «Господь с нами! Господь с Русью!»

Господь дал Руси вторую молодость, которая ей-ей лучше еще первой. «Республика 1917-го года» краше, лучше, сильнее, юнее Новгородской Вольницы и Пскова с его Вечевым Колоколом.

И вот: соль. И я спрашиваю себя сейчас: не старичок ли это, вставший из гроба и прихорашивающийся, и старающийся показаться хоть тенью живого человека, а не могилою?

И моя старая мысль верна. Республика есть только юность, всегда юность и ограничивается одною юностью. Она только до тех пор сохраняется, пока (почти физиологически) невинна, чиста, свежа, благородна. Как эти моральные качества исчезают из нее, она неодолимо превращается в монархию, — все равно, сохраняется ли республиканская форма или нет. Ведь отвратительные Соединенные Штаты всеконечно не есть республика, а Торговая Компания, союз торгующих городов и «штатов», соединенных по мотивам удобства и выгоды, и которые не превращаются в монархию только по старческому мотиву всякой вообще неспособности зародить в себе ну хотя бы «любовь и преданность» к единичному лицу — крепость и традицию монархии. Штаты даже и не государство, а уродство. Просто — БЯКА. Это — колонии, воистину «европейские колонии», счастливо расторговавшиеся и которые не покорены никем, потому что около них нет рядом сильной власти. Она была республикой при Вашингтоне и еще немного дальше — вообще при пуританах и при индепендистах. Потом превратившись, незаметно для глупых и неразвитых людей, просто в политическое и духовное и всяческое культурное «ничто».

Франция теперешняя («буржуазная») не есть республика, а просто старческий остаток чего-то, — прежних королей своих, с их причудами, величаниями и скачками. Она порочна, груба и глупа. Она «доживает», у нее нет будущности. Потому что нет воображения и веры. Это гербы на старой Франции. Как Штаты при Вашингтоне и пуританах только, так и Франция лишь с 1789 г. до Наполеона была республикою. Но затем «природа взяла свое» («природа возраста»). Появилось Чудовище, мучитель, дьявол. Но и затем после «славных песен» la gloire, — т. е. и песен-то без содержания и смысла, — попросту и по-обыкновенному эти департаменты с Парижем и Лионом «хорошо наторговались» и слезают все более и более на тип Соединенных Штатов, т. е. «нам бы только пожить сегодня». Франция, чего не замечают ее историки, после королей просто потеряла свою историю, стала «без души», «ничем». — «Позвольте, какую мысль сейчас имеет Франция?» «Какой светоч горит над ней?» А до смерти Людовика XVI не было века, полувека и даже цельного четверть века, когда бы не вспыхивала новая мысль и не загорался новый светоч над гениальною и благородною страною Гуго Капета, Вальденсов, Провансаля, Раймунда Тулузского, Жанны д’Арк, Корнеля, Расина, Мольера, Порт-Рояля, Паскаля, Бэйля, Кольбера, Вольтера, Руссо, Монтескье, Энциклопедистов.

И прошла звезда. И нет Франции. Поплачем и оставим.

Ни «монархиею», ни «республикою» нельзя сделаться. Все это «есть» и «Бог дал». А сделаться, «постараться сделаться» — невозможно. Мы не заметили, что у нас была, собственно, чудная республика «от декабристов до шлиссельбуржцов», — несказанная по чуду, по великолепию и героизму. Но наша республика «вся просидела в тюрьме», да выразилась в слове («золотой век русской литературы», — в сущности, чисто республиканский). Сидели, сидели в тюрьме. Гноились. Умирали. И вот, когда крылышки вспорхнули, то «февраль с мартом» еще продержались в воздухе, а с июня уже «повесила птичка голову», стала задыхаться...

— «Ах, и жизни было только в тюрьме»:

— «Там-то я была счастлива... Сколько воображения!»

И я, старик и не республиканец, — плачу о республике. «Враг» и «благословляю». Были люди.

— А нет людей, какая же республика?

*

* *

Благословенен Керенский. Он все кричит:

— Где же человек? Где республиканец в вас? Надсаживается бедный и несчастный. Солдаты лузгают подсолнухи, подторговывают немножко папиросами и конвертами на улицах («смышлен русский человек») и совсем не понимают, о чем задыхается и плачет Керенский.

А он плачет, воистину плачет, наш первый и единственный республиканец. Ну, кроме шлиссельбуржцев... Но [...] уже умирающие... И не только солдатам, но и рабочим как-то до странности «нет дела», нет совершенно никакого дела до людей, по двадцати лет просидевших ради них в тюрьме. Рабочие и солдаты даже не знают, и, ужаснее, просто не любопытствуют узнать и запомнить их имена.

Ужасная история... О, как кровавы и черны твои страницы!

Чего нет в нашей революции. Не написать ли: в НАШЕЙ РЕВОЛЮЦИИ и в н-а-ш-е-й р-е-в-о-л-ю-ц-и-и.

— Тут и слезы...

— Тут и умиление...

— Тут самые безумные разочарования.

— Это может быть самая великая революция.

— Это может быть самая покойная революция.

Я только спрошу:

— Господа, вы вздумали сделать революцию после Чичикова?

— Не спросив, захочет ли еще Павел Иванович?

Что делать.

Никто не вспомнил Ведьмы Гоголя. А она тут как тут. Встала из гроба «в 12 часов ночи» и стала ловить наивного бурсака Хому Брута.

И как бурсак ни молится, как ни творит заклинания, — ведьма все его ловит. Все ловит и ловит.

Вспоминаю канон республики, — воистину, мой первый и вечно-зданный канон Розанова:

Республика есть вечна пока невинна.

— Ну, так что же, господа, так просто.

— Не будем лгать. Не будем воровать. Не будем убивать. Там скучное Моисееве Десятословие. Исполним. Так немного. Десять строк.

Керенский рванулся и сказал первое святое слово, — о, до чего невинное, о, до чего неопытное:

— Не будем убивать («отмена смертной казни в Москве», в 1-й день республики).

О, как это было необыкновенно, странно, как было по-республикански, и уж не по-французски-республикански, а по-русски-республикански. Прямо — громовое слово русской республики, я думаю — даже единственное и последнее. Это было совершенно ново и единственно, потому что все республики и все революции залиты кровью, и для нашей также точно ожидался этот «канон». И вдруг он первый сказал совершенно новое слово в строе вообще республиканского типа истории, вообще революционного типа. Вы знаете ли, что значит новое слово в истории? Нет, вы его не знаете, мои может быть совершенно обыкновенные читатели. А когда вы его не знаете, когда вы не произносили никаких вообще новых слов, вы не осмелитесь отвергнуть и того, если я назову* [* А я, по впечатлениям прежней деятельности Керенского, есть скорее его недруг, чем друг.] за него Керенского святым человеком. Потому-то сказать в специфически кровяном процессе, деле, и т.д., бескровное слово, канон бескровного делания, — это какое-то чудо и это совершенно бесспорно святое совершение. И он сказал просто, едва ли зная или едва ли глубоко думая, что делать, хотя странным образом вдруг все это услышали, отметили и запомнили, восприняли и сказали в сердце какое-то всероссийское: «Да. Аминь».

Все знали: «Не убий».

Но все знали также: в войне, в борьбе, в защите, в республике, в революции: