I

I
Особое положение человека может стать для нас яс­ным только тогда, когда мы рассмотрим все строение био­психического мира. Я исхожу при этом из ступеней психи­ческих сил и способностей, постепенно выявленных наукой. Что касается границы психического, то она совпадает с границей живого вообще**. Наряду с объективными сущ­ностно-феноменальными свойствами вещей, которые мы называем живыми (здесь я не могу рассматривать их под­робно; например, самодвижение, са^оформирование, са-ли/дифференцирование, самоограничение в пространствен­ном и временном отношении), существенным их признаком является тот факт, что живые существа суть не только предметы для внешних наблюдателей, но и обладают для

себя- и внутри-себя-бытием (Fursich-und Innesein), в кото­ром они являются сами себе (inne werden)4.

Самую нижнюю ступень психического, которое, таким образом, объективно (вовне) представляется как «живое существо», а субъективно (вовнутрь) — как «душа» (од­новременно это тот пар, которым движимо все, вплоть до сияющих вершин духовной деятельности, и который сооб­щает энергию деятельности даже самым чистым актам мышления и самым нежным актам доброты), образует бес­сознательный, лишенный ощущения и представления «чув­ственный порыв» (Gefuhlsdrang). Как показывает уже само слово «порыв», в нем еще не разделены «чувство» и «влече­ние», которое как таковое всегда обладает специфической целенаправленностью «на» что-то, например на пищу, по­ловое удовлетворение и т. д.; простое «туда» (например, к свету) и «прочь», безобъектное удовольствие и безобъект­ное страдание, суть два его единственных состояния. Но чувственный порыв уже четко отличается от силовых полей и центров, лежащих в основе внешних сознанию образов, которые мы называем неорганическими телами; за ними ни в каком смысле нельзя признать внутри-себя-бытие.

Эту первую ступень душевного становления, как она предстает в чувственном порыве, мы можем и должны от­вести растениям*. Но речь отнюдь не идет о том, что­бы, подобно Фехнеру5, наделить растения ощущением и сознанием. Кто, подобно Фехнеру, рассматривает «ощуще­ние» и «сознание» как простейшие элементы психическо­го — что неверно,— тот должен был бы отказать расте­ниям в одушевленности. Правда, чувственный порыв ра­стения уже соотнесен с его средой, с врастанием в среду по направлениям «вверх» и «вниз», к свету и к земле, но соотнесен только с неспецифицированным целым этих на­правлений среды — с возможными для них сопротивления­ми и действительностями (важными для жизни организ­ма), но не с определенными стимулами и составными ча­стями окружающего мира, которым соответствовали бы особые чувственные качества и образные элементы. Расте­ние, например, специфически реагирует на интенсивность световых лучей, но не на разные цвета и направления лу-

чей. Согласно новейшим детальным исследованиям гол­ландского ботаника Блау растениям нельзя приписывать никаких специфических тропизмов, никакого ощущения и даже зачатков рефлекторной дуги, никаких ассоциаций и условных рефлексов, и именно поэтому — никаких «орга­нов чувств», как их попытался наметить в обстоятельном исследовании Хаберландт6. Вызванные раздражениями движения, которые раньше связывали с такими вещами, оказались частью общих движений роста у растений.

Если мы спросим, что составляет самое общее понятие ощущения (у высших животных раздражения, производи­мые на мозг через железы внутренней секреции, могли бы представлять самые примитивные «ощущения» и лежать в основе ощущений, идущих как от органов, так и от внеш­них процессов),— то это понятие специфического обратно­го сообщения моментального состояния органов и движе­ний живого существа некоторому центру и модификации движений в каждый следующий момент в силу этого обрат­ного сообщения. В этом смысле у растения нет ощущения, как нет и специфической «памяти», выходящей за пределы зависимости его жизненных состояний от его совокупной предыстории, нет и, собственно, способности к научению, какую демонстрируют уже простейшие инфузории. Иссле­дования, которые якобы установили наличие у растений условных рефлексов и определенную подверженность дрес­сировке, видимо, пошли по ложному пути. Из всего того, что у животного мы называем жизнью влечений, у расте­ния в «чувственный порыв» включен только общий порыв к росту и размножению. Поэтому растение яснее всего доказывает, что жизнь по своей сути не есть воля к власти (Ницше), ибо у растения нет никаких спонтанных поисков пищи и даже при размножении нет активного выбора парт­нера. Оно не проявляет ни спонтанности в выборе пищи, ни активности при оплодотворении. Оно пассивно оплодо­творяется ветром, птицами и насекомыми, а так как пищу, в которой оно нуждается, оно приготовляет, в общем, само из неорганического материала, который в известной мере есть повсюду, то ему в отличие от животного не нужно отправляться в определенное место, чтобы найти пищу. То, что у растения нет присущего животному пространства спонтанного перемещения, нет специфических ощущений или влечений, нет ассоциаций, условных рефлексов, на­стоящей двигательной и нервной системы,— всю эту сово­купность недостатков можно ясно и однозначно понять, ис-

ходя из структуры его бытия. Можно показать, что расте­ние, имей оно лишь что-нибудь из названного, должно бы­ло бы иметь и другое, и все остальное. Так как нет ощу­щения, которому не сопутствовали бы импульс влечения и начало моторного действия, то там, где нет двигательной системы (активный поиск добычи, спонтанный выбор поло­вого партнера), не может быть и системы ощущений. Мно­гообразие чувственных качеств, которым обладает живот­ный организм, никогда не превышает многообразия его спонтанной подвижности и является функцией последней.

Сущностное направление жизни, которое обозначается словом «растительная», «вегетативная» (что здесь мы имеем дело не с эмпирическими понятиями, доказывают многообразные переходные явления между растением и животным, которые были известны уже Аристотелю)7,— есть порыв, направленный совершенно вовне. Поэтому применительно к растению я говорю об «экстатическом» чувственном порыве, чтобы обозначить это тотальное от­сутствие свойственного животной жизни обратного сооб­щения состояний органов некоторому центру, это полное отсутствие обращения жизни в себя самое, какой-нибудь даже самой примитивной re-flexio* какого-нибудь даже слабо «осознанного» внутреннего состояния. Ибо сознание начинается лишь с примитивной re-flexio ощущения, а именно, выступающего по тому или иному поводу сопро­тивления первоначальному спонтанному движению**. Из­бежать ощущений растение, однако, способно лишь по­тому, что оно — величайший химик среди живых су­ществ — приготовляет свой органический строительный материал из самих неорганических субстанций. Так в питании, росте, размножении и смерти (при отсутствии специфической для вида продолжительности жизни) раст­воряется его наличное бытие. Но уже в растительном существовании находится прафеномен выражения8, опре­деленная физиогномика внутренних состояний растения: чахлое, крепкое, пышное, жалкое и т. д. «Выражение» как раз и есть прафеномен жизни, а отнюдь не воплоще­ние атавистических целевых действий, как думал Дарвин. Но чего опять-таки совершенно нет у растения, так это функций извещения, которые мы находим у всех животных, которые определяют все сообщение животных между собой и делают уже животное достаточно независимым от непосредственного присутствия вещей, жизненно важ­ных для него. Но лишь у человека, как мы увидим, на функциях выражения и извещения строится еще функция изображения и именования знаков. Вместе с сознанием ощущения у растения отсутствует всякое «блюдение» жиз­ни, которое вырастает как раз из сторожевой функции ощущения. Далее, его индивидуализация, степень прост­ранственной и временной замкнутости гораздо меньше, чем у животного. Можно сказать, что растение в более вы­сокой степени, чем животное, оказывается порукой единст­ва жизни в метафизическом смысле и постепенного ста­новления всех видов Золообразования жизни в замкну­тых комплексах вещества и энергии. Безмерно переоце­ненный дарвинистами и теистами принцип полезности оказывается совершенно неприменим к формам и способам поведения растений; то же относится и к ламаркизму. Формы лиственных частей растений указывают еще более настойчиво, чем богатство форм и красок животных, на игру фантазии и чисто эстетический регулирующий прин­цип в глубинах неведомого корня жизни. Мы не находим здесь существенного для всех животных, живущих в груп­пах, двойного принципа лидерства и повиновения, приме­ра и подражания. Из-за отсутствия централизации рас­тительной жизни, в особенности из-за отсутствия нервной системы, зависимость органов и их функций как раз у растения изначально интимнее, чем у животных. Каждое раздражение благодаря проводящей его растительной тка­ни в большей мере изменяет все жизненное состояние, чем у животного. Поэтому к растению (в общем) гораздо труднее подойти с механическим объяснением жизни, чем к животному. Ибо лишь с возрастанием централи­зации нервной системы в зоологическом ряду возрастает и независимость ее отдельных реакций — а тем самым и в известной мере машинообразная структура тела животного.

Эта первая ступень внутренней стороны жизни, чувст­венный порыв, имеет место и в человеке. Человек — мы это еще увидим — соединяет в себе все сущностные ступени наличного бытия вообще, а в особенности — жизни, и по крайней мере в том, что касается сущностных сфер, вся природа приходит в нем к концентрированному единству своего бытия. Нет такого ощущения, даже самого простого восприятия или представления, за которым не стоял бы темный порыв, которое он не поддерживал бы своим огнем, постоянно рассекающим периоды сна и бодрствования. Даже самое простое ощущение всегда есть функция увлеченного (triebhaft) внимания, а не прос­то следствие раздражения. Одновременно порыв представ­ляет собой единство всех богато дифференцированных влечений и аффектов человека. Согласно новейшим иссле­дованиям, он должен располагаться в мозговом стволе человека, являющемся, вероятно, и центром функций эн­докринных желез, опосредствующих телесные и духовные процессы. Далее, именно чувственный порыв является в человеке субъектом того первичного переживания со­противления, относительно которого я в другом месте подробно показал, что оно есть корень всякого облада­ния «реальностью» и «действительностью», а в особен­ности —единства действительности и впечатления от нее, предшествующего всем представляющим функциям*. Представления и опосредствованное мышление никогда не смогут указать нам на что-то другое, чем так-бытие и инобытие этой действительности; но сама она как «дейст­вительное бытие» действительного дана нам в связанном со страхом общем сопротивлении или переживании со­противления. Органологически это представляет прежде всего «вегетативная» нервная система, регулирующая распределение питания; как говорит само ее название — это то растительное начало, которое имеется в человеке. Периодическое лишение энергии анимальной системы, ре­гулирующей внешнее силовое поведение, в пользу систе­мы вегетативной является, вероятно, основным условием ритмики сна и бодрствования; в. этом отношении сон есть относительно растительное состояние человека.

Второй сущностной формой души, следующей за экста­тическим чувственным порывом в объективном порядке ступеней жизни, следует назвать инстинкт,— весьма спор­ное, темное по своему значению и смыслу слово. Чтобы избежать этой неясности, мы воздержимся сначала ото всех дефиниций, связанных с психологическими поняти­ями, и определим инстинкт, исходя лишь из так называе­мого «поведения» живого существа. Поведение живого су-

щества есть предмет внешнего наблюдения и возможного описания. Однако при изменении составных частей окру­жающей среды это поведение можно зафиксировать неза­висимо от передающих его физиологических единиц движения, а также не вводя для его характеристики физикалистские или химические понятия стимула. Мы спо­собны независимо и до всякого каузального объяснения установить единицы поведения и его изменения при изме­нениях составных частей окружающей среды и тем самым мы получим закономерные отношения, осмысленные уже в той мере, в какой они имеют целостный и целенаправ­ленный характер. «Бихевиористы» заблуждаются, когда в понятие поведения уже вводят физиологический про­цесс его осуществления. В понятии поведения ценно как раз то, что оно психофизически индифферентно. Это зна­чит, что всякое поведение всегда выражает и внутренние состояния. Поэтому оно может и должно объясняться всегда двояко, одновременно физиологически и психоло­гически; одинаково ложно предпочитать психологическое объяснение физиологическому или последнее первому. В этом смысле мы называем инстинктивным поведение, ко­торое имеет следующие признаки. Оно должно быть, во-первых, смысловым, будь то позитивно осмысленным, или ошибочным, или глупым, т. е. оно должно быть целе­направленным для носителя жизни как целого или для совокупности других носителей жизни как целого (быть по­лезным для себя либо для других). Во-вторых, оно долж­но происходить в некотором ритме. Такого ритма, такой временной структуры (Zcitgestalt), части которой взаимо­обусловлены, нет у движений, хотя и осмысленных, но приобретенных посредством ассоциаций, упражнений, при­вычек — т. е. сообразно тому, что Йеннингс9 назвал прин­ципом «проб и ошибок». Невозможным оказалось и све­дение способов инстинктивного поведения к комбинациям отдельных рефлексов и цепочек рефлексов, а также к тро­пизмам (Йеннингс, Альвердес и т. д.). Смысловое отноше­ние может не ограничиваться только наличной ситуацией, но может быть нацелено и на ситуации, весьма удален­ные в пространстве и времени. Так, например, животное что-то осмысленно подготавливает к зиме или к отклады­ванию яиц, хотя можно доказать, что данному индивиду еще не случалось переживать сходных ситуаций и что при этом исключены извещение, традиция, подражание и ко­пирование сородичей — оно ведет себя так, как, согласно

квантовой теории, ведут себя уже электроны, «как бы» предполагая будущее состояние. Следующим, третьим признаком инстинктивного поведения является то, что оно реагирует лишь на такие типично повторяющиеся ситуа­ции, которые значимы для видовой жизни как таковой, а не для особого опыта индивида. Инстинкт всегда слу­жит виду, своему ли, чужому ли, или такому, с которым собственный вид находится в важном жизненном отноше­нии (муравьи и гости; образования галлов у растений10; насекомые и птицы, оплодотворяющие растения, и т.д.). Этот признак резко отделяет инстинктивное поведение, во-первых, от «самодрессировки» путем «проб и ошибок» и всякого «обучения», во-вторых, от использования рассуд­ка; то и другое обладают прежде всего индивидуаль­ной полезностью, а не полезностью для вида. Поэтому Инстинктивное поведение никогда не является реакцией на особое содержание окружающего мира, меняющееся от индивида к индивиду, но всякий раз есть лишь реакция на совершенно особенную структуру, видо-типическое упо­рядочивание возможного окружающего мира. В то время как особые содержания широко взаимозаменимы, что не смущает инстинкт и не ведет к ложным действиям, ма­лейшее изменение структуры совершенно сбивает с толку. В своей огромной работе «Souvenirs Entomologiques»* Фабр с большой точностью представил захватывающее многообразие такого поведения. Этой полезности для вида соответствует далее, в-четвертых, то, что инстинкт в своих основных чертах прирожден и наследствен, и именно как специфицированная способность поведения, а не только как всеобщая способность приобретения способов пове­дения, каковыми, естественно, являются приручаемость, дрессируемость и смышленость. Прирожденность при этом не означает, что поведение, называемое инстинктивным, должно проявиться сразу же после рождения, но говорит лишь о его приуроченности определенным периодам роста и созревания, а иногда даже различным формам живот­ных (при полиморфизме). Наконец, важным признаком инстинкта является то, что он представляет собой пове­дение, независимое от числа проб, которые делает живот­ное, чтобы освоиться с ситуацией: в этом смысле его мож­но охарактеризовать как изначально «готовое». Как возникновение собственно животной организации не 'может быть понятно через мелкие дифференциальные шаги из­менчивости, так и возникновение инстинкта — через сло­жение успешных частичных движений. Правда, инстинкт может быть специализирован опытом и обучением, как это можно видеть на примере инстинктов хищных зверей, которым прирождена охота за какой-то определенной дичью, но не искушенность в ее успешном осуществлении. То, что дают здесь упражнение и опыт, всегда соответ­ствует только вариациям какой-то мелодии, а не приобре­тению новой. Отношением инстинктов животного к струк­туре окружающего мира a priori определено, что оно может представлять и ощущать. То же относится и к вос­произведениям его памяти, они всегда совершаются в рам­ках преобладающих у него «инстинктивных задач» и в соответствии с ними, и лишь вторичное значение имеет частота ассоциативных связей, условных рефлексов и уп­ражнений. Все афферентные нервные пути и эволюционно образовались только после появления эфферентных11 нервных путей и исполнительных органов.

Без сомнения, инстинкт — более примитивная форма психического бытия и процесса, чем сложные душевные образования, определенные ассоциациями. Таким обра­зом, его нельзя свести — как полагал Спенсер — к на­следованию способов поведения, основывающихся на при­вычке и самодрессировке. Мы можем показать, что психи­ческие процессы, следующие ассоциативной закономер­ности, также и в нервной системе локализованы зна­чительно выше, чем инстинктивные способы поведения. Ко­ра головного мозга предстает в сущности органом дис­социации по отношению к биологически более однородным и более глубоко локализованным способам поведения, т. е. она не является органом ассоциации.

Но инстинктивное поведение нельзя сводить и к автома­тизации разумного поведения. Скорее мы можем сказать, что выделение соотносительных отдельных ощущений и представлений из состава диффузных комплексов (и ас­социативная связь между этими отдельными образования­ми), а также выделение из инстинктивно-смысловой свя­зи поведения определенного влечения, требующего удов­летворения, с другой же стороны, начатки интеллекта, стремящегося «искусственным» путем снова сделать ос­мысленным ставший теперь бессмысленным автоматизм,— то и другое с генетической точки зрения суть равно из-

начальные результаты развития инстинктивного поведе­ния. В общем, они четко шагают в ногу как друг с другом, так и с индивидуацией живого существа, выделением отдельной особи из ее связи с видом, а также с мно­гообразием особых индивидуальных ситуаций, в которые может попасть живое существо. Творческая диссоциа­ция, а не ассоциация или синтез отдельных частей есть основной процесс развития жизни. Тоже самое относится и к физиологии. И физиологически организм похож на механизм тем меньше, чем проще он организован, но вплоть до наступления смерти и цитоморфоза органов он порождает феноменально все более уподобляющиеся механизму образования. И можно было бы также дока­зать, что интеллект не прибавляется к ассоциативной душевной жизни лишь на высшей ступени жизни, как ду­мает, например, Карл Бюлер12. Напротив, он образуется строго равномерно и параллельно ассоциативной душев­ной жизни и, как недавно показали Бейтендейк и Аль-вердес13, имеется отнюдь не у одних только высших млеко­питающих, но уже у инфузории. И дело обстоит так, словно то, что в инстинкте неподвижно и привязано к виду, в интеллекте подвижно и индивидуально, а то, что в инстинкте автоматично, в ассоциации и условном рефлексе лишь становится механическим, то есть относи­тельно бессмысленным, но одновременно способным к многообразным комбинациям. Это позволяет понять и то, почему членистоногие, у которых и морфологически со­вершенно иная и значительно более жесткая основа организации, имеют самые совершенные инстинкты, но не показывают никаких признаков разумного поведения, тогда как человек как пластический тип млекопита­ющего, отличающийся наивысшим развитием интел­лекта и ассоциативной памяти, имеет сильно редуци­рованные инстинкты. Если попытаться психически истол­ковать инстинктивное поведение, то представится нераз­рывное единство предварительного знания и действия, так что знания никогда не дано больше, чем одновременно входит в ближайший шаг действия. Далее, знание, за­ключающееся в инстинкте, это, видимо, не столько знание через представления и образы, не говоря уже о мыслях, сколько чувствование притягивающих и отталкивающих сопротивлений, ценностно выделенных и дифференциро­ванных по ценностным впечатлениям. Сравнительно с чувственным порывом инстинкт направлен уже хотя и на

видовые часто повторяющиеся, но все же специфические составные части окружающей среды. Он представляет со­бой возрастающую специализацию чувственного порыва и его качеств. Говорить применительно к инстинктам о «врожденных представлениях», как это сделал Реймарус14, не имеет, таким образом, смысла.

Среди двух способов поведения — «привычного» и «ра­зумного», которые оба первоначально выходят из инстинк­тивного поведения, привычное — третья психическая фор­ма, которую мы различаем — представляет собой ту спо­собность, которую мы называем ассоциативной памятью (мнеме). Эта способность вовсе не свойственна всем жи­вым существам, как думали Херинг и Семон15. Ее нет у растений, что верно увидел уже Аристотель. Мы должны признать ее за всяким живым существом, поведение ко­торого медленно и постоянно меняется на основе более раннего поведения того же рода и меняется жизненно полезным, то есть осмысленным, образом так, что каждый раз степень, в какой его поведение становится более осмысленным, находится в строгой зависимости от числа опытов или так называемых пробных движений. То, что животное вообще спонтанно совершает пробные движе­ния (сюда можно отнести и спонтанные игровые движе­ния), что оно имеет тенденцию к повторению движе­ний, независимо от того, следует за ними удовольствие или неудовольствие,— все это покоится не на памяти, но является предпосылкой всякого воспроизведения, т. е. са­мо есть прирожденное влечение (влечение к повторению). Но то, что животное позднее повторяет движения, оказав­шиеся удачными для удовлетворения какого-нибудь по­зитивного влечения, чаще (так что они «фиксируются» в нем), чем движения, не приведшие к успеху, и есть тот основной факт, который мы называем принципом «удачи и ошибки». Там, где мы находим такие факты, мы говорим, соответственно, об упражнении; там, где речь идет только о количественном и приобретении при­вычек, мы говорим, соответственно, о самодрессировке или, если при этом вмешивается человек, о чужой дрес­сировке. Во всей растительной жизни, как мы показали, ничего этого нет, и она на это неспособна, так как не имеет обратного извещения о состоянии органов некоему центру, т. е. не имеет ощущений. И основу всей памяти состав­ляет (названный так Павловым) «условный рефлекс». Со­бака, например, выделяет определенный желудочный сок

не только тогда, когда пища попадает в ее желудок, но уже при виде пищи — или заслышав шаги человека, который обычно приносит ей еду. А у человека пищевари­тельные соки выделяются даже тогда, когда во сне ему внушают, что он принимает соответствующую пищу. Если одновременно с поведением, которое вызывается каким-ли­бо стимулом, одновременно многократно включать сиг­нал, то и без адекватного стимула, как только раздается сигнал, наступит соответствующее поведение. Такие факты называют «условным рефлексом». Лишь психической ана­логией к нему является так называемая ассоциативная закономерность, согласно которой весь комплекс представ­лений стремится к восстановлению и дополнению отсут­ствующих членов, если часть этого комплекса сенсорно или моторно переживается вновь. Совершенно строгих ассо­циаций отдельных представлений, которые подчинялись бы лишь этой закономерности смежности и сходства, т. е. частичному тождеству исходных представлений и бо­лее ранних комплексов, не может быть никогда, равно как не может быть ощущений, строго пропорциональных вызвавшим их раздражениям, независимо от меняющихся побудительных установок и всего материала памяти. Поэтому применительно ко всем законам ассоциации, так же, вероятно, как и применительно к естественным законам физики, касающимся совокупности процессов, речь идет только о статистических закономерностях. По­этому все эти понятия (ощущение, ассоциативный реф­лекс) имеют характер пограничных понятий, которые лишь указывают направление известного роста психических или физиологических изменений. Приближение к чистым ассо­циациям обнаруживается, пожалуй, только при определен­ных болезненных выпадениях высших детерминант мышле­ния, например, при внешней ассоциации звуков произно­симых слов в состоянии скачки идей16. Далее, можно по­казать, что при старении душевный. процесс представле­ний все больше и больше приближается к ассоциативной модели, как об этом, кажется, свидетельствуют изменения в письме, рисунке, живописи, языке в преклонном воз­расте: они приобретают все более суммативный, неце­лостный характер. Аналогичным образом в старости ощу­щение становится более пропорциональным раздражению. Точно так же, как телесный организм в процессе жизни все больше порождает относительный механизм — пока, наконец, умирая, он не погружается в него целиком,—

так и наша психическая жизнь все больше производит чисто привычные соединения представлений и способов поведения; человек в старости все больше становится ра­бом привычки. Далее, ассоциации отдельных представле­ний генетически следуют за сложными ассоциациями, которые, со своей стороны, несколько ближе стоят к ин­стинктивному процессу. Точно так же, как трезвое вос­приятие фактов без излишней фантазии или мифической переработки есть поздний феномен в душевном развитии и отдельного человека, и целых народов, так и ассоциатив­ная связь является таким поздним феноменом*. Далее, оказалось, что почти нет ассоциаций, на которые бы не оказал влияния интеллект. Нет такого примера, чтобы переход от случайной ассоциативной реакции развивался в строгом соответствии с числом опытов. Графики почти всегда показывают несоответствие и притом такого рода, что поворот от случая к смыслу происходит уже несколь­ко раньше, чем это следует согласно правилам вероят­ности из одного только принципа проб и ошибок.

Принцип памяти действует в какой-то мере у всех животных и представляет собой непосредственное следст­вие появления рефлекторной дуги, отделения сенсорной системы от моторной. Но в его распространении имеются сильные различия. Животные с типично инстинктивным поведением, с цепеобразно замкнутым строением, обнару­живают его меньше всего; животные с пластической, нежесткой организацией, с большой возможностью комби­нации новых движений из частичных движений, демонст­рируют его с наибольшей четкостью (млекопитающие и позвоночные). С первого момента появления этот прин­цип соединяется с подражанием действиям и движениям на основе выражений аффекта и сигналов сородичей. «Подражание» и «копирование» суть лишь специализации того влечения к повторению, которое первоначально дейст­вует применительно к собственным способам поведения и переживаниям и, так сказать, представляет собой дви­жущую силу всей репродуктивной памяти. Благодаря сое­динению обоих явлений только и образуется «традиция» — важный момент, привносящий к биологическому наследо­ванию совершенно новое измерение — определение пове­дения животного через прошлую жизнь сородичей. Тради-

цию, однако, надо решительно отделять ото всех свободно осознанных воспоминаний о прошлом (анамнезис) и ото всякой передачи на основе знаков, источников, докумен­тов. В то время как последние формы передачи свой­ственны только человеку, традиция выступает уже в ордах, стаях и других общественных формах животных. И здесь орда «учится» тому, что показывают ее вожаки, и способ­на передавать это приходящим поколениям. Известный прогресс возможен уже благодаря традиции. Но всякое подлинно человеческое развитие существенно основыва­ется на разрушении традиции. Осознанное «воспомина­ние» об индивидуальных, однократно пережитых событиях и постоянная идентификация множества актов воспомина­ния между собой относительно одного и того же прошлого, которые, вероятно, свойственны только человеку, это всег­да разложение и, собственно, даже умерщвление живой традиции. Все-таки содержание традиции всегда дано нам как «настоящее», оно не датировано по времени и воз­действует на наше поведение в настоящем, не становясь само предметным в определенной временной дистанции. Прошлое больше внушает нам в традиции, чем мы зна­ем о нем. Внушение, а по П. Шильдеру17 вероятно, и гип­ноз,— явление, широко распространенное уже в животном мире. Гипноз, видимо, возник в качестве вспомогатель­ной фукнции при спаривании и первоначально служил погружению самки в состояние летаргии. Внушение — явление более изначальное, чем «сообщение», например, какого-то суждения, само содержание которого постигает­ся путем «понимания». Это «понимание» подразумеваемо­го содержания, суждение о котором высказывается в ре­чевом предложении, встречается только у человека. В ходе человеческой истории сила традиции оказывается все более сломленной. Это результат действия ratio, кото­рая всегда одним и тем же актом объективирует тради­ционное содержание и благодаря этому как бы отбрасы­вает его в то прошлое, к которому оно принадлежит, ос­вобождая тем самым почву для новых открытий и изобре­тений. Аналогичным образом, благодаря прогрессу истори­ческой науки, в ходе истории все больше убывает то давле­ние, которое подсознательно оказывает на наше поведение традиция. Действенность ассоциативного принципа при построении психического мира означает вместе с тем упа­док инстинкта и свойственного ему «смысла», равно как и прогресс в централизации и одновременной механиза-

ции органической жизни. Она означает, далее, все воз­растающее освобождение индивида органического мира от привязанности к виду и от неадаптирующейся жесткости инстинкта. Ибо лишь благодаря прогрессу этого принципа индивид может приспособиться ко всякий раз новым, т. е. нетипичным для вида ситуациям; тем самым он пере­стает быть всего лишь точкой пересечения процессов размножения.

Если применительно к техническому интеллекту прин­цип ассоциации является, таким образом, принципом от­носительной неподвижности и привычности — «консерва­тивным» принципом,— то применительно к инстинкту это уже мощное орудие освобождения. Оно создает совершен­но новое измерение возможностей обогащения жизни. Это имеет силу и для влечений. Влечение, освобожденное от инстинкта, относительно проявляется уже у высших жи­вотных, и тем самым возникает горизонт безмерности: уже здесь оно становится возможным источником наслаж­дения, независимым от жизненных потребностей как цело­го. Лишь до тех пор, пока, например, сексуальный им­пульс включен в глубинную ритмику периодов течки, сопутствующих изменениям в природе, он остается непод­купным слугой жизни. Будучи вырван из инстинктивной ритмики, он все больше и больше становится самостоятель­ным источником наслаждения и уже у высших животных, особенно у домашних, может заглушить биологический смысл своего существования (например, онанизм у обезь­ян, собак и т.д.). Если жизнь влечений, первоначально направленная исключительно на способы поведения и на блага, а отнюдь не на наслаждение как чувство, прин­ципиально используется в качестве источника наслажде­ний, как во всяком гедонизме, то мы имеем дело с поздним явлением декаданса жизни. Образ жизни, ориентирован­ный только на наслаждение, представляет собой явно старческое явление, как в индивидуальной жизни, так и в жизни народов, как о том свидетельствуют, например, старый пьяница, «смакующий капельку», и аналогичные явления в эротической сфере. Такое же старческое яв­ление — отделение высших и низших функциональных радостей души от наслаждения удовлетворением влече­ния и гипертрофия наслаждения этим состоянием за счет витальных и духовных функциональных радостей. Но только у человека эта возможность изолировать влечение от инстинктивного поведения и отделить наслаждение

функцией от наслаждения состоянием принимает самые чудовищные формы, так что с полным правом было сказа­но, что человек всегда может быть лишь чем-то большим или меньшим, чем животное, но животным — никогда.

Где бы ни порождала природа эту новую психическую форму ассоциативной памяти, она, как я указал выше, всегда одновременно вкладывала уже в первые зачатки этой способности корректив ее опасностей. И этот кор­ректив есть не что иное, как четвертая сущностная фор­ма психической жизни — принципиально еще органи­чески скованный практический интеллект, как мы собира­емся его называть. В тесной связи с ним возникает способ­ность к выбору и избирательное действие, затем — способ­ность к предпочтению благ или предпочтение сородичей в процессе размножения (начатки эроса).

Разумное (intelligent) поведение мы тоже сначала мо­жем определить безотносительно к психическим процес­сам. Живое существо ведет себя разумно, если оно без пробных попыток или всякий раз прибавляющихся новых проб осуществляет смысловое — «умное» либо же хотя и не достигающее цели, но явно стремящееся к ней, то есть «глупое» — поведение по отношению к новым ситуациям, не типичным ни для вида, ни для индивида, и притом внезапно, и прежде всего независимо от числа предприня­тых до того попыток решить задачу, определенную вле­чением. Мы говорим об органически скованном интеллекте до тех пор, пока внутренние и внешние действия живо­го существа служат влечению и удовлетворению потреб­ности. Далее, мы называем этот интеллект практическим, так как его конечным смыслом всегда является действие, благодаря которому организм достигает или не достигает своей цели*. Но если мы. перейдем к психической сто­роне, то сможем определить интеллект как внезапно возни­кающее усмотрение предметного и ценностного обстояния дел в окружающем мире, не только недоступного непосред­ственному восприятию, но и никогда не воспринимавше­гося прежде, так что его невозможно воспроизвести. Выражаясь позитивно, это — усмотрение положения дел на основе системы отношений, фундамент которой отчасти дан в опыте, а отчасти дополняется предвосхищающим

представлением, например на определенной ступени опти­ческого созерцания. Для этого продуктивного, а не ре­продуктивного мышления всегда характерно предвосхище­ние, предварительное обладание новым, никогда не пере­живавшимся фактом (prudentia; providentia*, хитрость. изворотливость). Отличие от ассоциативной памяти здесь очевидно: ситуация, которая должна быть понята и прак­тически учтена в процессе поведения, не только нова и нетипична для вида, но прежде всего «нова» и для индивида. Такое объективно осмысленное поведение явля­ется, кроме того, внезапным и совершается до новых проб и независимо от числа предшествующих попыток. Эта внезапность проявляется даже в выражении, например глаз, в том, что они загораются, что В. Келер18 весьма пластично толкует как выражение «ага!»—переживания. Далее, новое представление, содержащее решение зада­чи, вызывают не просто те связи переживаний, которые даны одновременно, и разумное поведение вызывется не прочными, типичными, повторяющимися образными струк­турами окружающего мира, но скорее предметные вза­имоотношения частей окружающего мира, которые как бы избрала цель влечения, имеют своим следствием новое представление; это такие отношения, как «равно», «сход­но», «аналогично X», «посредствующая функция для до­стижения чего-либо», «причина чего-либо» и т. д. Достигли ли животные, в особенности высшие человекообразные обезьяны, шимпанзе, описанной тут ступени психической жизни,— по этому поводу в науке царит ныне запутанный и неразрешенный спор, которого я могу тут коснуться лишь вскользь. Этот спор, в котором приняли участие почти все психологи, не утихает с тех пор, как Вольфганг Келер опубликовал в «Докладах Прусской Академии на­ук» результаты своих многолетних опытов с шимпанзе, проделанных с удивительным терпением, и изобретатель­ностью на немецкой опытной станции на Тенерифе. Ке­лер, по-моему, с полным правом признает за своими по­допытными животными совершение простейших разумных действий. Другие исследователи это оспаривают — почти каждый пытается по-новому обосновать старое учение о том, что животным присущи лишь память и инстинкт, а интеллект даже в виде примитивного умозаключения

(без употребления знаков) составляет монополию челове­ка. Опыты Келера состояли в том, что между целью влечения животного (например плодом, допустим, бана­ном) и самим животным воздвигали все более сложные препятствия, все более запутанные обходные пути или предметы, способные служить «орудиями» (ящики, ве­ревки, палки, далее, палки, которые можно всунуть одну в другую, которые надо сначала принести или изготовить), а затем наблюдали, сумеет ли животное достигнуть цели своего влечения, и если да, то, предположительно, при помощи каких психических функций, и где здесь проходят определенные границы, его способностей к выполнению работы. Опыты, по-моему, ясно продемонстрировали, что результаты деятельности животного не могут быть полностью выведены из инстинктов и примыкающих к ним ассоциативных процессов, но что в некоторых случаях налицо подлинно разумные действия. Коротко скажем, что тут, видимо, присутствует от такого практически-органи­чески связанного интеллекта. В то время как цель влече­ния, например, плод, оптически высвечивается для жи­вотного и резко выделяется и обособляется на оптическом поле окружающего мира,— все данности, какие содержит окружающий мир животного, в особенности все оптичес­кое поле между животным и окружающим миром, специ­фически преобразуются. Предметные связи структуриру­ются таким образом, возникает такого рода относительно «абстрактный» рельеф, что вещи, которые воспринима­лись сами по себе либо как нечто безразличное, либо как предназначенное «для кусания», «для игры», «для сна» (например, подстилка, которую животное приносит из спального помещения, чтобы подтянуть непосредственно не достижимый, находящийся вне клетки плод), получают динамически-соотносительную характеристику «вещь для доставания плода»; и не только настоящие палки, сход­ные с ветвями, на которых растут плоды,— это входит в нормальную жизнь, какую животное ведет на деревьях, и может быть истолковано как инстинкт,— но и кусок проволоки, поля соломенной шляпы, соломинка, подстил­ка, короче, все, что наполняет абстрактное представление о «подвижности и вытянутости». Именно динамика влечения в самом животном начинает здесь опредмечиваться и расширяться в элементах окружающей среды. Конечно, предмет, употребляемый животным, получает лишь ситуа­тивное динамическое функциональное значение «чего-то

для приближения плода». Сама веревка или палка как бы «направляет» или даже движет животное к оптически данной цели. Мы можем здесь подглядеть за самым на­чалом возникновения феномена каузальности, или воз­действия, который отнюдь не исчерпывается равномер­ной последовательностью явлений. «Воздействие» есть, таким образом, феномен, базирующийся на опредмечи-вании пережитой каузальности действия как осуществлен­ного влечения живого существа, перенесении ее на вещи окружающего мира, и тут оно еще полностью совпадает с бытием предмета как «средства». Конечно, описанное переструктурирование происходит здесь не через осознан­ную рефлексивную деятельность, а через некий род на­глядно предметной «перестановки» самих данностей ок­ружающего мира. Значительные различия в способности животных к такому поведению подтверждают, впрочем, разумный характер этих действий. То же относится к выбо­ру и избирательному действию. Заблуждение — отказы­вать животному в избирательном действии, думать, что им всегда движет лишь «более сильное» частное влечение. Животное — не механизм влечений. Импульсы его влече­ний не только четко расчленены сообразно руководящим высшим влечениям и исполняющим низшим и вспомога­тельным влечениям, далее, сообразно влечениям к более общим и более специальным результатам; но помимо этого, оно может спонтанно, исходя из центра своих влечений, вмешиваться в их констелляцию и до известных пределов избегать близкой выгоды ради достижения более отдаленных во времени и доступных лишь на окольном пути, но зато больших преимуществ. Чего действительно нет у животного, так это упомянутого предпочтения в вы­боре между самими ценностями — например, полезного в ущерб приятному — независимо от отдельных конкрет­ных вещественных благ. В области всего аффективного животное даже находится намного ближе к человеку, чем в отношении интеллекта; дарение, примирение, дружбу и тому подобное можно найти уже у животных.