«как быть!»

Из переписки Пущина восстанавливаются главные этапы работы над текстом «Записок о Пушкине». В каждодневных письмах к уехавшей в Петербург жене тема

«Записок...» появляется 25 февраля 1858 года — и, очевидно, раньше Пущин не садился за стол, ибо это отразилось бы в «посланиях-дневниках»1.

Возможно, непосредственным толчком к работе было печальное известие, присланное Матюшкиным 17 февраля 1858 года:

«Виноват, что не отвечал тебе еще на последнее твое письмецо, оно застало меня нездоровым, так что с неделю не мог поспеть к Наталье Дмитриевне, хотя она посещала одну крышу со мной. Но твою комиссию через Яковлева исполнил. Мария Яковлевна <Энгельгардт> праздновала еще день своего рождения, была слаба, но через четыре дня угасла в совершенной памяти, без всякого мучения — при ее старости грипп с легким кашлем было довольно. На Егора Антоновича больно смотреть — он часто как будто не знает своего несчастия, говорит, рассказывает небылое и физически совершенно здоров <...> Яковлев шлет тебе пакет»2.

Пущин тогда же писал жене в столицу:

«Поразила меня кончина Марии Яковлевны — за нею непременно пойдет и добрый мой директор. Когда будешь посвободнее, непременно навести за меня и поцелуй с искренним участием... Не пережить старику Марьи Яковлевны...3

25-го февраля: «Сейчас писал к шаферу нашему <Ф. Ф. Матюшкину> в ответ на его лаконическое письмо. Задал ему и сожителю мильон лицейских вопросов. Эти дни я все и думаю и пишу о Пушкине. Пришлось наконец кончить эту статью с фотографом. Я просил адмирала с тобой прислать мне просимые сведения. Но давай ему лениться — он таки ленив немножко, нечего сказать...4

К сожалению, письмо Пущина к Матюшкину и жившему с ним вместе на одной квартире Яковлеву не обнаружено (по переписке видно только, что оно пришло около 10 марта 1858 года) — оно могло бы многое дать для проникновения в «технологию» пущинских воспоминаний.

Через три дня, 1 марта, Пущин сообщает о продолжении черновой (карандашом) работы над записками:

«...Я теперь все с карандашом — пишу воспоминания о Пушкине. Тут примешалось многое другое и, кажется, вздору много. Тебе придется все это критиковать и оживить. Мне как кажется вяло и глупо. Не умею быть автором. J'ai l'air d' une femme en couche1. Все как бы скорей услышать крик ребенка, покрестить его, а с этой системой вряд ли творятся произведения для потомства!..»2

«Многое другое» — вероятно, личность самого Пущина, за «вторжение» которой он извинялся и в начале «Записок...» перед Е. И. Якушкиным. Видимо, сильно беспокоило застарелое, с лицейских времен, скромное мнение Пущина о своих литературных дарованиях, и, понятно, ему было важно сознание, что «статья» пишется не для печати, а для «фотографа»; это, впрочем, обусловило ее особую искренность и раскованность3.

Посмеиваясь над самим собой, Пущин снова обращается к лицейским друзьям:

«...Еще хотел тогда просить тебя, чтоб ты отобрала от шафера сведения (в дополнение к тем, которые от него требую): не помнит ли он, или Яковлев, когда Пушкин написал известные стихи в альбом <императрицы> Елизаветы Алексеевны? Мне кажется, что она ему еще в Лицее прислала после этого в подарок часы, а Анненков относит в своем издании эту пиесу к позднейшему времени. Вот тебе совершенно неожиданное поручение. Не смейся, пожалуйста, надо мной! Позволяю только моргнуть на меня, когда будешь об этом толковать с Матюшкиным, который, верно, почитает меня за сумасшедшего...»4

Отрывок о Елизавете Алексеевне, с уточняющим примечанием о дате написания стихов, появился в первом издании «Записок...» Пущина1, и ясно, что этот текст декабрист отрабатывал как раз в марте 1858 года.

После того работа продолжается весной 1858 года, но прерывается в июне путешествием декабриста в Нижний Новгород.

Оттуда сообщает жене (2 июня):

«Навестил Даля (с ним побеседовал добрый час)... Ты будешь читать письмо Герцена и будешь очень довольна. Есть у меня...»2

«Письмо Герцена», по справедливой догадке С. Я. Штрайха, очевидно, отповедь Корфу за его книгу.

Беседа с Далем отразилась в одном из последних отрывков «Записок...»:

«В Нижнем Новгороде я посетил Даля (он провел с Пушкиным последнюю ночь). У него я видел Пушкина простреленный сюртук. Даль хочет принести его в дар Академии или Публичной библиотеке»3.

В июле Пущин возвращается. В неопубликованном письме к Е. Оболенскому от 20 июля 1858 года (уже из Бронниц) он рисует весьма примечательную сцену:

«Мне удалось в Москве уладить угощение в Новотроицком трактире, на котором присутствовал С. Г. <Волконский>, Матвей <Муравьев-Апостол> и братья Якушкины.

Раненных никого не было, и старый собутыльник Пушкина et com4 был всем любезен без льдяного клико, как уверяли добрые его гости. С. Г. даже останавливал при некоторых выпадах, всматриваясь в некоторые лица, сидевшие за другими столами с газетами в руках. Другие времена — другие нравы!»5

За кратким шутливым описанием мы угадываем подробности необыкновенной встречи необыкновенных людей в необыкновенное время: для некоторых — например, Пущина и Волконского — это свидание последнее... И, видимо, разговор о «льдяном клико» (которое Пущин ведь захватил с собою, когда ехал в Михайловское на последнее свидание с поэтом) вызвал тень Александра Сергеевича.

Проходит еще несколько дней. 27 июля 1858 года приезжает погостить товарищ по Сибири, петрашевец Дуров.

30 июля (явно 1858 года, судя по упоминанию Дурова) Пущин просит Е. Якушкина:

«Книжонку о Пушкине пришлите с Иваном кучером, он в воскресенье везет Ваню — у нас будет в понедельник. Хочется посмотреть, нет ли там чего-нибудь для моей рукописи. Еще пять листов уже готовы — быстро продвигаемся к концу... Дуров Вас приветствует»1.

Кроме сообщения о ходе работы (еще пять листов — очевидно, из числа сорока трех двойных листов, составивших полную рукопись), интересно стремление Пущина связать свои мемуары с новинками пушкинианы; обогатить «Записки...» за счет «кристаллизации» памяти вокруг некоторых новых фактов (как было при чтении Анненкова. Об этом см. также в следующей главе).

Наконец, 15 августа 1858 года Пущин начинает важное письмо Е. И. Якушкину (которое завершит и отправит 21-го):

«Вот вам, любезный мой банкир, и фотограф, и литограф, и пр. и пр., окончательные листы моей рукописи. Прошу вас, добрый Евгений Иванович, переплесть ее в том виде, как она к вам явилась, — в воспоминание обо мне!

Печататься не хочу в искаженном виде и потому не даю вам на это согласие. Кроме ваших самых близких, я желал бы, чтоб рукопись мою прочел П. В. Анненков. Я ему говорил кой о чем, тут сказанном. Вообще прошу Вас не производить меня в литераторы.

Или сами (или кто-нибудь четко пишущий) перепишите мне с пробелами один экземпляр для могущих быть дополнений, только, пожалуйста, без ошибок. Мне уже наскучила корректура над собственноручным своим изданием. Когда буду в Москве, на первом листе напишу несколько строк; велите переплетчику в начале вашей книги прибавить лист. <...> Пушкин переплетен (за него я уже заплатил Щепкину) и ждет для отсылки в Нижний от вас переплетенный лексикон.

Кончены все расчеты с моими заимодавцами, во главе коих вы сами.

Дуров вам вручит и этот листок и рукопись...

Наконец, сегодня, то есть 21 августа, явился Пальм и завтра утром увозит Дурова, который непременно сам заедет к вам. Вопрос в том, застанет ли он вас дома. Во всяком случае, у вас на столе будет и рукопись и это письмо...

Обнимаю вас. И. П.»1

Рассматривая беловую рукопись Пущина, завершенную в августе 1858 года, находим поправки и зачеркивания, сделанные более темными чернилами — судя по всему, на последнем этапе работы2.

Ряд дополнений носит чисто стилистический характер.

Письмо к Е. Якушкину, открывающее текст, очевидно, вчерне написано до завершения «Записок...» («Как быть! надобно приняться за старину <...> придется, может быть, и об Лицее сказать словечко») — но уже в то время, когда работа начата или даже завершена в «карандаше» (что видно из фраз: о «собственной моей личности», которая уже «замешивается» в рассказ «невольным образом»; «все сдаю вам, как вылилось на бумагу»).

Теперь это письмо вносится на специальный лист, который прибавлен переплетчиком...

В предисловии наше внимание останавливает следующее место: «Прошу смотреть без излишнего педантизма на мои воспоминания», — обращается Пущин к Е. Якушкину, но, видимо, решает, что это грубовато по отношению к адресату, и меняет — «без излишней взыскательности»;3 также чуть ниже4 слова о большем, нежели у друзей, образовании Пушкина, вынесенном из родительского дома, «что нисколько не сделало его педантом», заменены — «нисколько не сделало его заносчивым».

В другом месте Пущин задумывается: «Воспоминания о человеке, мне близком с самой нашей юности»; зачеркивает слово «юности»: «с детства»5.

По многим другим поправкам видно нежелание Пущина слишком «выдвигать» свою персону, боязнь категорических оценок. Написано сначала: «чтоб полюбить его

<Пушкина> настоящим образом, нужно было взглянуть на него с тем полным благорасположением, которое неразлучно со снисхождением к неровностям характера»; Пущин убирает слово «снисхождение» (получалось, будто он «снисходит») и пишет о «благорасположении», «которое знает и видит все неровности характера и другие недостатки, мирится с ними и кончает тем, что полюбит даже и их в друге-товарище»1.

Когда зашла речь об известном эпизоде с уроком стихосложения, Пущин хотел начать: «Мой стих никак...» — но испугался появления своей персоны: «Наш стих никак...»

Примечательны поправки в рассказе о тайном обществе;2 было: «не ручаюсь, что в первых порывах, по исключительной дружбе моей к нему, я, может быть, увлек бы его <Пушкина> с собою». Вместо выделенных нами слов первоначально было «не присоединил бы его к моей участи» — но это слишком категорическое заявление снято; оно возникнет в конце рукописи, когда Пущин рассуждает о возможной участи Пушкина, если б он попал в тайное общество; появление подобных слов в начале «Записок...» еще раз показывает, как занимала декабриста мысль о закономерном или случайном стечении обстоятельств в жизни великого поэта.

Написав: «Пушкин часто меня сердил...»3 — автор счел нужным вписать поверх строки: «Пушкин, либеральный по своим воззрениям, имел какую-то жалкую привычку изменять благородному своему характеру».

Как видно, поправки идут по линии уточнения существенных, деликатных деталей, в чем Пущин проявляет широту понимания и тонкость чувства.

Знаменательна поправка, относящаяся к важному эпизоду — размолвке друзей в связи с «секретом Пущина» (участие в тайном союзе) : «Преследуемый мыслью, что не верен Пушкину, я...» — написал декабрист, но, очевидно, подумал, что ведь всегда был верен поэту, и переменил: «Преследуемый мыслью, что у меня есть тайна от Пушкина»4.

По виду рукописи и характерному финальному отчеркиванию создается впечатление, будто Пущин окончил работу словами: «Пушкин мой всегда жив для тех, кто, как я, его любил, и для всех умеющих отыскивать его, живого, в бессмертных его творениях...»

Затем, однако, после отчеркивания, теми же чернилами, последовало: «Еще пара слов» (как бы постскриптум рассказа) — из бесед с Далем, Данзасом о «последнем вздохе» Пушкина.

В конце — «С. Марьино. Август 1858».