В сибирь

История пущинских записок начинается буквально в первые дни, если не часы, после восстания 14 декабря.

Прибыв в столицу за несколько дней до восстания. Пущин активно действует на Сенатской площади и, по возвращении домой, находит в полушубке следы картечи.

Арестованный только через трое суток, 17 декабря 1825 года, декабрист, как известно, успел распорядиться своими бумагами: часть была сожжена (в том числе лицейский дневник, о котором Пущин позже очень сожалел3); другие рукописи были сложены в специальный портфель и тридцать один год спустя дождались своего владельца. В портфеле были разнообразные лицейские, в том числе и пушкинские, материалы, а также одна из редакций декабристской конституции, сочиненной Никитой Муравьевым (с пометами на полях нескольких членов тайного общества).

История перемещений «пущинского портфеля» из рук в руки в различных работах представлялась неточно: например, неоднократно говорилось о том, что И. И. Пущин передал рукописи П. А. Вяземскому, в то время как Вяземского в декабре 1825 года не было в Петербурге (он жил в Москве в своем подмосковном имении). Между тем истинная последовательность событий представляет интерес, свидетельствует о силе лицейской взаимопомощи в те суровые и тяжкие дни, конечно, соотносится и с темой «Пущин — Пушкин», и с предысторией будущих записок декабриста.

К Вяземскому портфель действительно попал, но шестнадцать лет спустя, в 1841 году, от Михаила Ивановича Пущина: брат декабриста, сам побывавший в сибирской и кавказской ссылках, получив право на въезд в Петербург, хотел оставить потаенные бумаги в максимально надежном месте (Вяземский к этому времени занимает высокий пост, позже сделается товарищем министра народного просвещения). Михаил Пущин за некоторое время до этого получил портфель от Е. А. Энгельгардта. Сохранение пущинских рукописей у бывшего лицейского директора было совершенно естественным: вполне лояльный к властям, он мог не опасаться налета и обыска; в то же время отношение старого педагога к своему любимцу — «дорогому Жанно» было самым дружественным: имя Ивана Пущина Энгельгардт занес на «лицейскую стену» своей квартиры — среди самых дорогих и близких учеников1. В течение всего сибирского тридцатилетия Пущин со своим директором регулярно переписывался...

По всей видимости, заветный портфель попал к Егору Антоновичу сразу же после восстания — 14 или 15 декабря 1825 года. Декабрист, вероятно, посетил Энгельгардта уже вечером рокового дня (перед тем или после того, как ненадолго встретился на квартире Рылеева с несколькими участниками утреннего восстания). В пользу этого предположения говорит одно из писем Пущина с каторги, посланное лицейскому директору с оказией из Иркутска 14 декабря 1827 года: «Вот два года, любезнейший и почтеннейший друг Егор Антонович, что я в последний раз видел вас <...>. Душевно жалею, что не удалось мне после приговора обнять вас и верных друзей моих, которых прошу вас обнять: называть их не нужно — вы их знаете; надеюсь, что расстояние 7 тысяч верст не разлучит сердец наших.

Я часто вспоминаю слова ваши, что не трудно жить, когда хорошо, а надобно быть довольным, когда плохо»1.

Если воспринимать пущинское «вот два года» буквально — тогда в письме говорится о встрече, происходившей именно 14 декабря. Слова Энгельгардта о том, что «не трудно жить, когда хорошо, а надобно быть довольным, когда плохо» — звучали бы в тот вечер естественным напутствием ученику, которого ждут крепость и каторга; душевный привет верным лицейским друзьям предполагает уже доказанную, испытанную их верность обреченному товарищу. В числе друзей, которых «называть не нужно», по всей вероятности, был А. М. Горчаков, чьи действия в те страшные декабрьские дни могут быть соотнесены с энгельгардтовскими: существует несколько свидетельств о попытке Горчакова — лицеиста, дипломата (приехавшего для лечения из Англии), будущего канцлера — спасти Пущина; Е. И. Якушкин, в 1850-е годы один из самых близких к декабристу людей, записал, несомненно с его слов, следующий рассказ:

«Рано утром, 15 декабря, к Пущину приехал его лицейский товарищ князь Горчаков. Он привез ему заграничный паспорт и умолял его ехать немедленно за границу, обещаясь доставить его на иностранный корабль, готовый к отплытию. Пущин не согласился уехать; он считал постыдным избавиться бегством от той участи, которая ожидает других членов общества: действуя с ними вместе, он хотел разделить и их судьбу»2.

В словах Евгения Якушкина (опубликованных впервые в 1881 году) не следует искать буквальной точности. Например, корабли в такую зимнюю пору не шли, — и, вероятно, речь просто — о бегстве из Петербурга, чтобы в каком-нибудь другом порту сесть на корабль. Возможно также, что встреча была не утром 15-го, а еще 14 декабря.

О том, что Горчаков пришел выручать лицейского товарища, знал и декабрист П. Н. Свистунов1.

Прощание с директором и разговор с Горчаковым могли произойти в одно время и в одном месте: вполне вероятно, что к Энгельгардту после присяги во дворце явился Горчаков, очень почитавший своего наставника...

Если так, то в сумерках 14 декабря происходит примечательная лицейская встреча — эпилог к 19 октября.

Тут-то, возможно, Энгельгардт и сказал, что не трудно жить, когда хорошо, а надобно быть довольным, когда плохо. Здесь-то Горчаков и мог предложить паспорт, а Пущин — отказаться...

Наиболее вероятная последовательность исторических перемещений «лицейского портфеля» в 1825—1857 годах: Иван Пущин — Энгельгардт — Михаил Пущин — Вяземский — Иван Пущин.

В течение этого тридцатилетия И. И. Пущин приближался (сам того не подозревая) к своим будущим запискам и многими другими нелегкими путями.

Осужденный по первому разряду (смертная казнь, замененная многолетней каторгой за самые активные действия перед и во время 14 декабря), Пущин, после двадцатимесячного заключения в Петропавловской и Шлиссельбургской крепостях, был отправлен в Читу, куда прибыл в начале 1828 года.

«Что делалось с Пушкиным в эти годы моего странствования по разным мытарствам, я решительно не знаю; знаю только и глубоко чувствую, что Пушкин первый встретил меня в Сибири задушевным словом»2. Александра Григорьевна Муравьева, жена декабриста Никиты Муравьева, в первый же день приезда Пущина, 5 января 1828 года, передала ему сквозь частокол текст послания Пушкина «Мой первый друг, мой друг бесценный...», написанного 13 декабря 1826 года — через год, без одного дня, после восстания на Сенатской площади, когда Пущин еще был в Шлиссельбурге (стихи были вручены уезжавшей жене декабриста 16 января 1827 года).

Послание Пушкина, очевидно, положило начало той тетради «заветных сокровищ», которую Пущин с немалой опасностью для себя вел в Сибири и где уже в известном смысле начинались его мемуары. Тогда же, мы угадываем, начинались и «разговоры о Пушкине».

Число людей, хорошо знавших в прежней жизни Александра Сергеевича, было на каторге, в Чите и Петровском заводе, довольно велико: Никита Муравьев, Давыдов, Сергей и Мария Волконские, Якушкин, Лунин... Кроме того, и лично не знавшие Пушкина, например, Горбачевский, принесли с воли отголоски разных старых мыслей, суждений, слухов, верных или сомнительных. Поэтому без всякой претензии на полноту списка, но сознавая важность этого перечня для дальнейшего рассказа, вычисляем:

5 января 1828 года и в следующие дни. Разговор Пущина о Пушкине с Александриной Муравьевой (несколько слов через частокол) и с товарищами по тюрьме («Отрадно отозвался во мне голос Пушкина! <...>. Пушкину, верно, тогда не раз икнулось!»).

Тогда же. Разговоры с другими декабристами по поводу прибывшего послания «Во глубине сибирских руд...» — что входит в предысторию «Ответа» Одоевского («Струн вещих пламенные звуки...»). К этой теме мы еще вернемся.

Другой отклик на живой привет от Пушкина — в записках Якушкина:

«В 27 году, когда он <Пушкин> пришел проститься с A. Г. Муравьевой, ехавшей в Сибирь к своему мужу Никите, он сказал ей: «Я очень понимаю, почему эти господа не хотели принять меня в свое общество; я не стою этой чести»1.

«Присутствие» Пушкина не без труда — но обнаруживается и в письмах, которые Пущин получал в то время.

Можно уверенно предположить, что корреспонденцию, пришедшую в течение первого читинского года, 1828-го, Пущин переплел в отдельный том, как это делал позже2.

Переписка 1828-го, к сожалению, не обнаруживается, но сохранившееся собрание за 1829 год уже позволяет судить о многом1.

Хотя основную часть корреспонденции, получаемой Пущиным, представляют письма его многочисленных братьев и сестер, толкующих по понятным причинам преимущественно о делах семейных, скорбящих об участи Ивана Ивановича (и другого брата — декабриста Михаила Ивановича, сражающегося рядовым на Кавказе);2 хотя только с помощью редчайшей оказии Пущин мог писать самолично и с достаточной откровенностью (обычным порядком за каторжника пишут жены декабристов Трубецкая, Волконская и Нарышкина) — при всем при этом живой лицейско-пушкинский мотив нет-нет а прорывается и здесь. Младший брат Николай Иванович, — главный «поставщик» новых книг и журналов, за которыми декабристы в Забайкалье следят внимательно и постоянно. 14 января 1829 года в Читу идет из Петербурга письмо (и 26 февраля дойдет!), где Николай Пущин извиняется, что не выполнил обещания «доставить несколько альманахов; теперь это «несколько» заключается в одних «Северных цветах»... <...>. Они не могли раньше к тебе отправиться, ибо только 5-го числа этого месяца вышли в продажу».

Из письма от 12 февраля 1829 года видно, что Иван Пущин просит очень много книг, а Николай пока что обещает выслать «Невский альманах».

В мае 1829 года сестра Екатерина Ивановна Набокова в Москве пускает в ход все связи, чтобы достать требуемые братом сочинения Мицкевича.

2 июня Николай Пущин посылает двенадцатый, последний, том Карамзина:

«Может быть, тебе не понравится, имея 12-й том, не иметь прежних томов; но они, вероятно, довольно врезались в твоей памяти»1.

Среди почты 1829 года, правда, нет писем лицейского директора Е. А. Энгельгардта, но 21 октября сестра сообщает, что «г-н Энгельгардт нас навещал, как всегда добрый и любезный». Из лицейских же одноклассников, после пушкинского послания «Мой первый друг...», вторым не испугался написать в «каторжные норы» Павел Мясоедов, вообще один из наиболее неразвитых, недалеких лицеистов, постоянный объект лицейских насмешек, но при том, как и другие, верный старинному братству. 14 марта 1830 года Пущин писал Энгельгардту: «Скажите что-нибудь о наших чугунниках2, об иных я кой-что знаю из газет и по письмам сестер, но этого для меня как-то мало. Вообразите, что от Мясоедова получил год тому назад письмо — признаюсь, никогда не ожидал, но тем не менее был очень рад.

Шепните мой дружеский поклон тем, кто не боится услышать голос знакомого из-за Байкала»3. Действительно, годом раньше, 17 января 1829 года Е. И. Набокова, особенно сильно горюющая в письмах об участи брата Ивана, напишет из Тулы:

«Мой бесценный добрый мой Жанно — я благодарила от всего сердца несравненную Елизавету Петровну <Нарышкину>, получив письмо от 10 ноября — да наградит ее милостивый бог за утешение, которое она мне доставила <...>.

Вчера, дорогой Жанно, имела я удовольствие видеть у себя Мясоедова... Слышать его было мне очень приятно, вспоминать старину — то счастливое время, как мы ездили в Царское Село — всех фигур, которых там видела. Он очень любезен и главное его достоинство, что был тебе товарищ и братски тебя любит <...>. Мне невероятно, чтоб в Туле мог быть человек такого рода — человек, воспитанный в Лицее; так жаль, что поздно его узнали — видеть его так мне отрадно, потому что один разговор, хоть и раздирает душу, но вместе и лечит ее».

Письмо Мясоедова, о котором Пущин извещал Энгельгардта, пошло в Сибирь вместе с этим посланием Екатерины Ивановны (написано 17 января, получено, судя по помете Пущина, 26 февраля) ; трогательный лицейский привет — одно из свидетельств дружеского участия, что сохранялось об осужденных на родине.

«Любезный, милый друг мой Иван Иванович, пишу к тебе и сим желал бы выразить, как много сердце мое берет в горе твоем живого участия: может быть, рука моя умела б описать всю силу дружбы и с детства привязанности, кои я к тебе питаю, и перо в сем случае есть дурной доверитель наших чувств — потому и не распространяюсь. В Туле приятный случай познакомил меня или сблизил с М<илостивой> Г<осударыней> сестрицей твоею Катериною Ивановной и с преданным тебе другом Иваном Александровичем;1 ты, брат Иван, будешь крепким звеном между мною и ими. Бог к тебе милосерд, он наделил тебя такими родными, каких мало я встречал; сколько заметить мог, ты, кажется, есть спутник всех помышлений Катерины Ивановны, она страдает беспрерывно по тебе, как неизменный друг, как нежная сестра; храни здоровье твое и надежды на будущую судьбу <...>

Вчера я был у них и беспрестанный разговор о тебе и воспоминание о минувшем воспитании и о счастливых днях царскосельской жизни нашей — видел я — что, хотя на несколько минут, разговор сей угнал на время ее думу; а я сим вполне утешился <...> уж их так люблю, как самых близких сердцу родных моих: ибо достаточно одного сего, что ты рос со мною, чтобы (сколько я понимаю) заставлять обоих превосходных людей сблизиться со мною.

Порадуй меня, Друг мой, дай знать чрез сию благодетельную Даму, сию примерную в нежности жену2, чем могу служить тебе, уведомь, не можно ли тебе чего выслать, прошу тебя, будь откровенен, не откажи мне в сей отраде.

Наши все 29-ть человек лицейских (другого названия я и дать не смею) рассеяны по лицу земли, летом Дельвиг, беспечный сей философ, был у нас с женою, а о других слышу, что все здоровы. Я отец милых мне сыновей — Александра, Константина, Николая, жена моя тебе, как брату, кланяется и спрашивает, не нужно ли тебе чего выслать. — Письмо сие я посылаю к тебе в письме Катерины Ивановны; прощай, друг и брат, будь здоров и помни совершенно тебе преданного и любящего крепко

Павла Мясоедова;

я сделался сельским совсем жителем: живу в 12-ти верстах от Тулы».

3 февраля 1829 года Е. И. Набокова извещала брата:

«Мясоедова часто вижу — он очень любезен. Хорошо очень говорит, и главное — говорит о том, что мне приятно».

Вскоре в письмах старшей сестры появляются сообщения и об иных, более близких лицеистах.

21 февраля: «Был проездом И. В. Малиновский в Туле, провел с нами день. Как он добр с детьми <...> Могу сказать, что душа моя радовалась, видя его — можешь верить и вообразить, как с ним вспомнили старину — первые минуты свидания были очень тяжелы — добрый человек — как я ему благодарна, что вспомнил нас <...> Дети от него в восхищении — одним словом, это был для меня незабвенный день <...> О, как он тебя любит!»

Малиновский, сын первого директора Лицея, отставной полковник, родственник и приятель многих декабристов. Его сестра Анна Васильевна отправилась в Сибирь за мужем-декабристом Андреем Розеном.

26 февраля 1829 года уже Николай Пущин из Петербурга извещает осужденного брата:

«Презабавно вообразить, что Малиновский уездный предводитель дворянства и вообще помещик, на короткое время сюда приезжает <...>

Был в Царском Селе. Чириков1, через 15 или 16 лет, как я его видел, нисколько не переменился, только прибавилось седых волос. Зал в Лицее совершенно тот же, каким я его видел, приезжая к тебе: можешь вообразить, бесценный мой Жанно, какие чувства овладели мною при входе в оный».

12 марта:

«На сих днях уехал отсюда Малиновский; он меня познакомил с двумя молодыми людьми — Илличевским и Корфом, с коими давно хотел увидеться и нигде не случалось встречаться. Стевена никак не могу заполучить к нам, гораздо более меня застенчив. Прощай, бесценный Жанно!»

25 мая 1829 года пишет сестра Анна Ивановна Пущина (по-французски):

«У Суворочки1 все в порядке, он отзывается о тебе, мой бесценный, всегда с неизменной печалью; Малиновский, возвращаясь, опять встретился с Екатериной в Туле, и это было очень приятно им обоим».

По-видимому, Пущин с осторожностью спрашивал о тех, кто остался на свободе, однако некоторые его вопросы угадываются по ответным репликам родных:

«Данзаса я еще не видела», — пишет сестра Екатерина в конце 1829 года.

Сестра Анна (22 октября, по-французски) сообщает, что другая сестра, Евдокия, случайно познакомилась с «несчастной Рылеевой». «Я же собираюсь уже давно к ней, чтобы объявить насчет долга2. Ее дочь в Патриотическом институте».

Московские, петербургские, тульские вести перемежались с кавказскими. Письма от рядового, затем выслужившегося в унтер-офицеры и офицеры Михаила Пущина доходили к брату Ивану через три месяца (письмо от 11 февраля 1829 года получено 11 мая; от 11 марта — 14 июня).

В посланиях с Кавказа мелькают знакомые имена, присоединяются к приветам и пожеланиям приятели из той, додекабрьской жизни — «замешанные» братья Коновницыны, Вольховский, Петр и Павел Бестужевы. Сообщение о гибели в бою Ивана Бурцова, конечно, не могло оставить равнодушным «государственного преступника» Ивана Пущина, которого, еще лицеистом, именно Бурцов ввел в тайное общество.

27 июня 1829 года под непосредственным впечатлением события Михаил Пущин пишет брату:

«Заняли Арзрум, мы с победой туда вошли — поздравляю тебя, любезный брат — будь участником в общей радости».

9 октября:

«Не будет ли по случаю мира и для вас какого облегчения, великие надежды на милость божию, и надеюсь хоть получать прямые известия и опять увидеть почерк твоей руки».

Среди этих тревог, радостей, потерь и надежд (увы, преждевременных — «почерк руки» Ивана Пущина друзья и родственники увидят только десять лет спустя) — естественно появление имени Пушкина.

25 августа 1829 года Михаил Пущин из Кисловодска послал брату (и 29 октября письмо пришло в Читу) нечто вроде краткого отчета о нескольких месяцах пушкинского путешествия в Арзрум.

«Лицейский твой товарищ Пушкин, который с пикою в руках следил турок перед Арзрумом, по взятии оного возвратился оттуда и приехал ко мне на воды — мы вместе пьем по нескольку стаканов кислой воды и по две ванны принимаем в день — разумеется, часто о тебе вспоминаем, — он любит тебя по-старому и надеется, что и ты сохраняешь к нему то же чувство»1.

В том же письме (его неопубликованная часть) М. И. Пущин жаловался, что давно не знает ничего «о своих и о тебе — письма мои все гуляют в Арзруме — не знаю, скоро ль буду оные опять регулярно получать — Вольховский, с которым жил в нынешнем походе, занемог в Арзруме и возвратился лечиться в Тифлис — сегодня я получил от него письмо, он также интересуется о тебе».

Возвращение Пушкина в столицу позволяет Михаилу Пущину передать «живой привет».

В неопубликованных письмах петербургских родственников имя Пушкина встречается 10 ноября 1829 года (в ответ на полученное письмо из Читы от 14 сентября рукою Е. И. Трубецкой):

«Пушкин приехал, — сообщает Анна Пущина, — и я надеюсь, что он придет повидаться с нами и рассказать о Михаиле, вместе с которым он провел некоторое время на водах! Я попрошу у него его сочинения для тебя или для твоих...» Впрочем, благочестивая сестра декабриста тут же поясняет: «Мне было совестно — самой купить и послать <сочинения Пушкина>, мне кажется, что вы не можете такими пустяками заниматься, зато есть книга, которую я пошлю тебе при первом же случае» 2 (речь идет о «душеспасительном чтении», которое, впрочем, не вызывало особого любопытства у всегда твердого духом, веселого, ироничного Ивана Пущина).

Через две недели, 24 ноября 1829 года, сестра снова извещала брата:

«Пушкин пришел однажды утром, когда меня не было; поскольку на него очень большой спрос, вряд ли он в ближайшее время повторит свой визит, что меня очень огорчает. Я имею столько вопросов к нему о Михаиле. Он сказал, что Михаил настолько постарел, что ему дают 40 лет. Бедняга!..»1

Не встретившись с одной из сестер Пущина, поэт поговорил с другими и, вероятно, исполнил просьбу об отправке за Байкал нужных узникам книг.

Таким образом, в начале 1830 года в Читу пришел еще один — препарированный родней, но все же прямой пушкинский привет. Отношения поэта с родственниками Пущина явно не отличаются особенной близостью; кроме приведенных строк, больше в сохранившихся семейных письмах о нем нет упоминаний. Пушкин является Пущину и его товарищам своими, особенными путями: прежде всего потаенными стихами. «Мой первый друг...», «Бог помочь вам...», «Во глубине сибирских руд...», затем новыми своими сочинениями — в прибывавших книгах, журналах; его голос слышен в постоянно звучащих лицейских проявлениях любви и дружества к опальному товарищу. Наконец, изредка в Забайкалье приходит пушкинский привет, переданный через кого-либо из родственников.

«В своеобразной нашей тюрьме, — запишет декабрист, — я следил с любовью за постепенным литературным развитием Пушкина; мы наслаждались всеми его произведениями, являющимися в свет, получая почти все повременные журналы. В письмах родных и Энгельгардта, умевшего найти меня и за Байкалом, я не раз имел о нем некоторые сведения. Бывший наш директор прислал мне его стихи «19 октября 1827 года»:

Бог помощь вам, друзья мои,

В заботах жизни, царской службы,

И на пирах разгульной дружбы,

И в сладких таинствах любви!

Бог помощь вам, друзья мои,

И в счастье, и в житейском горе,

В стране чужой, в пустынном море

И в темных пропастях земли.

И в эту годовщину в кругу товарищей-друзей Пушкин вспомнил меня и Вильгельма, заживо погребенных, которых они не досчитывали на лицейской сходке»1.

Итак, в конце 1820-х годов «пушкинские разговоры» на читинской каторге представляются теплыми, благожелательными. Пущин и его друзья видят в поэте сочувствующего единомышленника. Однако современный исследователь не может не обратить внимания на то обстоятельство, что все наиболее яркие, известнейшие примеры поэтического общения поэта с декабристами («Во глубине сибирских руд...», «Мой первый друг, мой друг бесценный...», «Бог помочь вам...», «Арион») хронологически укладываются в первые год-два после вынесения судебного приговора по делу декабристов. 12 июля 1829 года П. А. Муханов, посылая Вяземскому материалы для альманаха «Зарница», скрыто цитирует пушкинское послание «В Сибирь»: «Вот стихи, писанные под небом гранитным и в каторжных норах»2.

А позже?

Почему обрывается или, по крайней мере, делается невидимой для потомков эта замечательная линия литературной связи поэта с декабристами?

Подробный разбор темы требует большого нарушения хронологических рамок данной работы. Здесь отметим только, что известную роль, надо думать, сыграли пушкинские «Стансы» («В надежде славы и добра...»: написанные в 1826 году, они были опубликованы в начале 1828 года3), а также послание «Друзьям» («Нет, я не льстец...»; 1828) — которое не было напечатано, но на рукописное распространение которого Николай I, как известно, дал прямую санкцию; во второй половине 1828 года эти стихи должны были попасть к читинскому сообществу декабристов. На столь громадном расстоянии, при такой оторванности от столиц декабристам было непросто соединить прежние послания с этими, объективно понять всю многосложность литературной и политической позиции поэта. Разумеется, контакты Пушкина с декабристской каторгой продолжаются, но документальных свидетельств, относящихся к 1830—1837 годам, сохранилось сравнительно немного.

Поводом для пушкинских разговоров в Петровском заводе было прибытие новых стихов и прозы, а также известия (из писем и рассказов редких путешественников) о семейной и общественной жизни Пушкина. Впрочем, многого, относящегося к потаенным контактам поэта и забайкальских каторжан, мы, очевидно, не знаем. Впечатляющий пример тому — недавно установленный факт: присылка в Петровский завод (в 1835 или 1836 году) принадлежавшей поэту книги А. П. Степанова «Постоялый двор»;1 возможно, что книга первоначально предназначалась для И. И. Пущина2. Ведь для самого Пущина не ослабевали — пожалуй, делались все дороже — лицейские воспоминания и традиции. «Жаль, — писал ему Энгельгардт, — если б в бурунах мирских этот день (19 октября) исчез; не худо, хоть один раз в году, несколько опять лицействовать, облицеиться, сердце дружбою отогреть»3.

Любопытнейшим документом, хоть и не говорящим прямо о Пушкине, но косвенно очень важным для «пущинско-пушкинской» темы, является неопубликованное письмо декабриста к Е. А. Энгельгардту — из Петровского завода 7 февраля 1836 года. Оно написано рукою M. H. Волконской, исполнявшей в этом случае роль добровольного секретаря4. Послание начинается строками:

«Из письма Anriete Вы давно узнали, что я получил «Шесть лет» еще в декабре месяце; Вы видели мою благодарность, повторять ее не буду. Вы давно меня знаете...»

Как мы догадываемся, лицейский директор в конце 1835 года присылает строки и ноты, взволновавшие узника-лицеиста: «Шесть лет» — это знаменитая песня, сочиненная Дельвигом по случаю окончания Лицея1. Первая строчка этой песни, исполнявшейся на всех лицейских встречах: «Шесть лет промчались как мечтанье» (подразумеваются, конечно, те незабываемые шесть лет, с 1811-го по 1817-й, которые они провели все вместе).

Несколько лет назад Э. Найдич заметил на одном из писем Ф. Матюшкина, посланном друзьям с другого конца мира, сургучную печать, в центре которой находились две пожимающие друг друга руки, символ лицейского союза, а по краям ясно прочитывались слова из только что названной лицейской песни: «Судьба на вечную разлуку, быть может, породнила нас...»2

Пушкин включил в «19 октября» (1825) чуть измененные строки из этого лицейского гимна —

...на долгую разлуку

Нас тайный рок, быть может, осудил!

В письме, на которое отвечает декабрист, Энгельгардт, вероятно, сожалел, что Пущину удастся лишь прочитать текст лицейской песни, но не услышать ее полного музыкального исполнения, ибо опытные лицейские запевалы находятся в Петербурге, Москве, то есть в другой части света.

Пущин возражает:

«Напрасно Вы думаете, что я не мог услышать тех напевов, которые некогда соединяли нас. Добрые мои товарищи нашли возможность доставить мне приятные минуты. Они не поскучали разобрать всю музыку и спели. Н. Крюков заменил Малиновского и совершенно превзошел его искусством и голосом. Яковлев нашел соперника в Тютчеве и Свистунове.

Вы спросите, где же взялись сопрано и альт? На это скромность доброго моего секретаря не позволяет мне сказать то, что бы я желал и что, поистине, я принимаю за не заслуженное мною внимание» (далее по-французски Мария Волконская от себя: «Как видите, речь идет обо мне и Камилле Ивашевой, и должна Вас заверить, что это делалось с живым удовольствием»). Затем снова Пущин: «Вы согласитесь, почтенный друг, что эти звуки здесь имели для меня своего рода торжественность; настоящее с прошедшим необыкновенным образом сливалось; согласитесь также, что тюрьма имеет свою поэзию, счастлив тот, кто ее понимает — Вы скажете моим старым товарищам лицейским, что мысль об них всегда мне близка и что десять лет разлуки, а с иными и более, нисколько не изменили чувств к ним. Я не разлучаюсь, вопреки обстоятельствам, с теми, которые верны своему призванию и прежней нашей дружбе. Вы лучше всякого другого можете судить об искренности такой привязанности. Кто, как Вы, после стольких лет вспомнит человека, которому мимоходом сделал столько добра, тот не понимает, чтобы время имело влияние на чувства, которые однажды потрясали душу. Я более Вас могу ценить это постоянство сердца, я окружен многими, которых оставили и близкие и родные; они вместе со мною наслаждаются Вашими письмами, и чувства Ваши должны быть очень истинны, чтобы ими, несмотря на собственное горе, доставить утешение и некоторым образом помирить с человечеством. Говоря Вам правду, я как будто упрекаю других, но это невольное чувство участия к другим при мысли Вашей дружбы ко мне».

Лицейская ситуация, дружество, воспоминания воссозданы с помощью друзей, никогда не бывших в Лицее, — за тысячи верст от Царского Села, за цепью охраны и казематскими стенами.

Пушкин еще жил в то время и, без сомнения, узнал об этой истории от Энгельгардта или кого-нибудь из лицейских...