Владимир горчаков

Рискованно делать широкие выводы о взглядах великого поэта по отдельным фразам, отрывочным дневниковым записям его друзей. Полезнее присмотреться к их позднейшей полемике.

Составляя записки по дневнику более чем сорокалетней давности, Липранди был весьма осторожен и стремился замаскировать декабристские связи своей молодости.

Горчаков, как отмечалось, не утратил прогрессивные идеалы. Этого воспитанника известной московской муравьевской школы колонновожатых1 прекрасно описал П. С. Шереметев.

«Среди друзей Пушкина есть один, нисколько на других не похожий. Это В. П. Горчаков. Он не блистал каким-либо выдающимся талантом или особым дарованием. Близость его к Пушкину чисто нравственная, и недаром поэт дал ему прозвище «душа души моей». В. П. Горчаков человек редкой доброты, и от всей его личности веет теплом и любовью. Он подбирает в сани на большой дороге пьяного замерзающего человека и возвращает к жизни, он жалеет слуг из цыган-молдаван, закабаленных у местных бояр, и называет их «полунеграми» и сам никогда не кричит на свою крепостную прислугу. В трудные минуты ссужает Пушкина 2 т. руб. и выручает поэта <...> С нищими делится последней копейкой. По натуре пылкий и восторженный, любящий чтение и беседы, он вращался среди тронутой революционными идеями военной молодежи Тульчина и Кишинева и был близок к будущим декабристам. Возможно, что он был на грани, но остался вне заговора, увлекаясь мистической стороной движения, тогда столь сильною. По отзыву современника, Горчаков затрагивал «самые серьезные предметы человеческого мышления», но «понимал их сердцем» — и вот причина, что чужим людям он порой мог казаться каким-то юродивым. Он любил искусство, музыку, писал стихи, из которых иные напечатаны, другие сохраняются в рукописи; вел дневник, к сожалению, не сохранившийся»1.

Судя по нескольким заметкам на полях, Горчаков часто спорит с Липранди. Так он решительно не соглашается с мемуаристом, соединившим знание местного языка и обычаев с чванливым превосходством колонизатора и утверждавшим, что перед наплывом иностранцев «туземное общество стушевалось»2.

Липранди рассказывает, что Пушкин был уязвлен, когда один грек пристыдил его за незнание какой-то книги. После этого Липранди предложил Пушкину брать книги из его библиотеки, а греку сказать, что поэт ошибся и на самом деле книгу эту давно знает. Горчаков на полях против этих строк пишет: «И. П., постоянно и явно выражающий свое презрение к молдаванам, валахам и грекам, из участного самолюбия в ограду Пушкину мог придумать подобную хитрость, по принять ее к делу Пушкин мог согласиться только шутя»3. В другом месте Горчаков поясняет: «Благородный Пушкин, чуждый всякого шарлатанства, сам сознавался в ограниченности своих, так сказать, ученых сведений»4.

Когда Липранди вспоминает о молодежи, «увивавшейся за Пушкиным», Горчаков замечает: «...Пушкин не любил заискивания, и в этом отношении у него были чувства самые тонкие»5.

Липранди пишет о неограниченном самолюбии Пушкина, Горчаков отвечает: «Сознание всех духовных сил едва ли может быть названо самолюбием...»6

Тут не лишне вспомнить примечания Горчакова к упоминавшемуся выше рассуждению Липранди о пушкинских стихах на Воронцова. Горчаков пишет: «Не самолюбие, которое нельзя же смешивать с чувством собственного достоинства, с первого дня представления Пушкина гр. Воронцову уже поселило в Пушкине нерасположение к графу, а далее совокупность различных выходок графа, наведенного другими врагами Пушкина, зажгли эту яркую надпись к портрету — подробности этих отношений есть в дневнике моем»1.

«Пушкин, как строптив и вспыльчив ни был...» — пишет Липранди; Горчаков полагает, что строптивость «не принадлежала Пушкину»2, после чего Бартенев не пропускает липрандиевское «строптив» в печать.

Пушкин «умел среди всех отличить А. Ф. Вельтмана» (Липранди). А вот что пишет Горчаков об отношениях Пушкина с будущим известным писателем: «В первоначальный период пребывания Пушкина в Кишиневе Вельтман, по свойственной ему исключительной самобытности, не только <не> сближался, но даже до некоторой степени избегал сближения с Пушкиным. О тех же, кто имел бессознательную способность восхищаться каждым стихом, потому только, что это стих Пушкина, и говорить не стоит»3.

Липранди пишет об одной кишиневской даме, что «Пушкин любил болтать с нею, сохраняя приличный разговор, но называл ее «скучною мадам Жанлис» — прозвание, привившееся ей в обществе, чем она, впрочем, гордилась». (Выделенные строки не напечатаны Бартеневым.) Горчаков к этому месту делает следующую поправку: «У губернатора Катакази была сестра, девица некоторых лет, некрасивая, но умная и образованная. Ее-то Пушкин называет «кишиневскою Жанлис» и далее — «Будь глупа, да хороша», и все это говорится в одном шутливом и неизданном стихотворении, написанном Пушкиным в 1821 году: «Дай, Никита, мне одеться...»4.

Две стихотворные строки:

Дай, Никита, мне одеться:

В митрополии звонят, —

помещаются сейчас во всех полных собраниях Пушкина. Впервые напечатал эти строки Бартенев еще в 1861 году, воспользовавшись информацией, полученной именно от Горчакова. Пушкинисты искали продолжения стихотворения, хотели узнать, что же произойдет после того, когда верный Никита «даст одеться» и поэт отправится в «верхний город», где находится храм (митрополия).

И вот Горчаков сообщает, что в этом стихотворении дальше были строки о кишиневской Жанлис — «Будь глупа, да хороша». Но ведь такое стихотворение нам известно! Это сделанная в мае 1821 года ядовитая зарисовка кишиневского бомонда:

Раззевавшись от обедни,

К Катакази еду в дом.

Что за греческие бредни,

Что за греческий содом!

Подогнув под <...> ноги,

За вареньем, средь прохлад,

Как египетские боги,

Дамы преют и молчат.

Конец стихотворения:

Ты умна, велеречива,

Кишиневская Жанлис,

Ты бела, жирна, шутлива,

Пучеокая Тарсис.

Не хочу судить я строго,

Но к тебе не льнет душа —

Так послушай, ради бога,

Будь глупа, да хороша.

(«Раззевавшись от обедни...»)

Заметим: у двустишия «Дай, Никита, мне одеться...» и стихотворения «Раззевавшись от обедни...» — размер один и тот же. Да и сюжет тот же самый: Никита «дает одеться», Пушкин едет к обедне, а спать все хочется, и вот —

Раззевавшись от обедни...

То ли Пушкин, переписывая набело стихи в свою тетрадь, снял первые две строки (и по меньшей мере еще две, рифмующиеся), чтобы сохранить «единство места, времени и действия»; то ли был другой вариант стихотворения. Но, видимо, можно считать установленным, что эти два отрывка в какой-то момент составляли одно целое (между прочим, о «воспетой» в этом стихотворении кишиневской Жанлис Пушкин, по словам Липранди, отзывался: «Да и сестра его <Катакази> уж какая микстура!»1).

Толкуя о кишиневских дамах, Липранди вспомнил Пулхерию Егоровну Варфоломей («Пулхерица-легконожка...», попавшая в известный «донжуанский список» Пушкина). Горчаков пишет на полях: «В 1823 году еще Пушкин не без восторга выражался о Пульхерице, говоря: «Что наша дева-голубица, // Моя Киприда, мой кумир?» и проч.» 1

Скорее всего Пушкин повторил тут какой-то куплет, не им сочиненный (стихи уж слишком обыкновенные: «Киприда», « Кумир »...).

Но, может, все же это неизвестные пушкинские строки (пародийные)?

Еще любопытная подробность творческой биографии поэта: в печатном тексте Липранди имеются следующие строки о рисунках Пушкина: «В. П. Горчаков <...> должен помнить, что Александр Сергеевич на ломберном столе мелом, а иногда и особо карандашом, изображал сестру Катакази, Тарсису — Мадонной и на руках у ней младенцем генерала Шульмана, с оригинальной большой головой, в больших очках, с поднятыми руками и пр. Пушкин это делал вдруг с поразительно-уморительным сходством». Горчаков отзывается на приведенные строки: «Это действительно так. При этом не лишне сказать, что в сочинении подобного рисунка Пушкин поступал пророчески; тогда еще никому на мысль не приходило рисовать фигуры с головой обыкновенной величины, а остальные части двойного размера, что впоследствии до нашего времени сделалось обыкновенным. Сказав о рисовании, необходимо заметить, что Пушкин имел очевидную способность к рисованию. У меня еще на памяти мне сделанный им рисунок его собственной личности. Он нарисован карандашом во весь рост, в сюртуке, без шляпы, словом, точно такой, каким изображен в статуэтках, появившихся вскоре после его кончины. Это замечательно» 2.

Рисунка этого мы не знаем.

Как видим, большая осведомленность Горчакова несомненна. Тем существеннее связанный с его именем любопытный эпизод, выходящий за пределы «липрандиевских сюжетов» и открывающий неизвестную прежде подробность пушкинских радикальных настроений во время кишиневской ссылки.

Известное стихотворение «Наполеон» («Чудесный жребий совершился...») при жизни поэта было напечатано не полностью и впервые опубликовано без купюр в «Полярной звезде» Герцена и Огарева. Одна из строф:

Россия, бранная царица,

Воспомни древние права!

Померкни, солнце Австерлица!

Пылай, великая Москва!

Настали времена другие:

Исчезни, краткий наш позор!

Благослови Москву, Россия!

Война; по гроб наш договор!

Прежде, чем так написать, Пушкин перепробовал много вариантов. Среди них мелькает предпоследняя строка: «В Москве не царь, в Москве Россия» (II, 711, 715).

Во многих списках этого полулегального стихотворения (между прочим, и в том, который был опубликован в «Полярной звезде» Герцена) читается именно: «В Москве не царь...»

В архиве Сергея Дмитриевича Полторацкого сохранилась следующая запись, сделанная известным библиографом спустя двенадцать лет после гибели Пушкина:

«Июнь 1821 г. Наполеон. Стихотворение. Написано в Кишиневе.

«В Москве не царь, в Москве Россия». Владимир Петрович Горчаков поправил Пушкина: «В Москве наш царь...» (От Горчакова Влад. Петр., Москва, 5 июня 1849 г.)»1.

Горчаков «поправил», вероятно, из желания оградить Пушкина от преследования за строку — «В Москве не царь...», — а может быть, по убеждению, что не следует умалять военных заслуг Александра I (во всяком случае, заметим, что опасная строка Горчакову была известна, с ним обсуждалась). В конце концов Пушкин не принял и варианта, предложенного приятелем, — вообще «вывел» царя из спорной строки и остановился на менее выразительном: «Благослови Москву, Россия...» Учитывая свидетельство Горчакова и Полторацкого, надо, по-видимому, считать чтение «В Москве не царь...» — основным1. Так или иначе — крамольная мысль у Пушкина была. Она сродни многим другим репликам поэта в адрес «кочующего деспота...».

Два приятеля пушкинской «младости мятежной» как бы дополняют в наше время, полтора века спустя, свои давние воспоминания о поэте. Третий кишиневский «любитель беседы свободного суждения» прежде почти совсем не делился с потомками...